Коснусь я пятки языком мне этот вкус уже знаком

Глава 7 Понимание кода языка тела | Гласс Л. Я читаю ваши мысли | Искусство общения

"Красивые стихи, напоминают мне стеклянный шар, который только в и потерям, но сделано это изящно, с чувством меры и вкусом. играла в прятки билась в пятки же лежать изломав тело но только бы не коснуться вроде как не солгать телом отцепи меня я уже издох я такой пустой я почти монах. В темном зале, куда мы пробираемся уже во время журнала, я робею и Это — вкус и запах войны, куда он мог уйти в любой миг2. . Ну хотя бы показать жестами, высунуть, в конце концов, свой белый язык . Его пятки были желты. .. Я пережил некий знак равенства, вспыхнувший между мной и этим. Не над ними, как правило, а надо мной. Как удержишь с таким за зубами язык. Ох, не кончится, думаю, это добром. Может, он, а не я это водит пером. Тяжко. Воздух нелёгок уже на подъём, .. Праздник жизни – дело вкуса, Едва ль не душа из пяток! В этом знак единения с миром.

Вспомним разные смыслы слова "элементарный": В таблице поэтических элементов Вера Павлова существует сама по. Я даже рискну назвать ее элементарное имя. Но тем не менее усилие сказать правду приводит на ум другое слово: Мы говорили уже о теле, о телесности, вещности поэзии.

Поэзия телесна едва ли не больше, чем актерство. Но у Веры Павловой едва ли не важнейшее - умение проникнуть сквозь телесные оболочки, уйти с поверхности на глубину. Она проникает во внутрь - и сама выворачивается наизнанку. Поэтому из всех возможных литературных реминисценций в связи с Павловой мне вспоминается не Цветаева и не Ахматова, а одна сцена из "Волшебной горы" Томаса Манна: О, завораживающая красота органической плоти, созданная не с помощью масляной краски и камня, а из живой и тленной материи, насыщенная тайной жизни и распада!

Посмотри на восхитительную симметрию, с какой построено здание человеческого тела, на эти плечи, ноги и цветущие соски по обе стороны груди, на ребра, идущие попарно, на пупок посреди мягкой округлости живота и на тайну пола между бедер! Почти не различал себя, будто был завернут в хрустящую непроницаемую фольгу, будто был написан на бумаге печатными литерами. Что было во мне? Безымянный дар, иногда испускающий лучи, разжигающий меня так, что я становился хрустящим — любой шаг, самое незначительное движение давали о себе знать — в глуши, во тьме кромешной, на свету.

Словно прописывали себя быстрыми литерами. Я просто знал — что я. Это не глагол — это сущность моего случая. Сущность, которую не объяснить, только уподобить. Но никаких уподоблений мне скоро не потребуется.

В зоне исчезновений, куда я попадал, время вытирало неумолимым ластиком целые карандашные абзацы, написанные печатными буквами. Я только поражался непрочности своего времени, быстро делающегося прошлым, зыбкости моего времени, равного этим первым, но уже ветхим словам. На вокзале, у самых поездов, мне всегда хочется уставиться в черноту мазутных луж. От разлитого между рельсами бархата невозможно оторваться. Самый липкий, не искоренимый никакими силами запах. Самый темный, никакими силами не высветляемый цвет3.

Ловил себя на том, что просто держу в руке старый потрепанный томик, словно позлащенный стократным чтением. Почему-то постоянно упираясь в любимое с малолетства место.

Галантный англичанин, величиной с уютного мышонка, елозит по пахучим телесам великанш Бробдингнега. Там есть картинка, — и пикантная иголочка Гранвиля царапала мое зрение, совсем не возбуждая.

Воздух вокруг меня густел. Ведь плацкартные вагоны пахнут задницей великанш, только что сошедших на полустанке, пропавших из поля зрения. Мне бы хотелось, чтоб меня нес в зубах теплый белый сеттер, размером с тепловоз. У него мягкие, чуть-чуть влажные губы. От него нисходит сухое тепло. Но вот и дорожная курица съедена напополам с молчаливым дембелем-мордвином, безразлично поспешающим домой из самой Абхазии.

Он вызывающе белобрыс, как ненастоящий. Он, как бы не просыпаясь, снова и снова погружался в мягкое небытие. Будто каждый раз опускаясь глубже и глубже. И сон многократно поглощал его уже спящего. Пеленал в кокон — слой за слоем, — жестко сидящего у окна, застывшего большим зародышем на полке, сомнамбулически плывущего по почти пустому вагону в сторону тамбура курить.

Казалось, что парень не менял позы, лишь чуть-чуть слабел губами, изредка подбирая светлым медленным языком набегающую каплю слюны. Он лишь едва выдвигался из своего тела, чтобы снова привалиться к себе самому, жесткому и опустошенному, той плавной мягчайшей частью, где, по-видимому, колыхался его сон.

И сон главенствовал и верховодил его сухим бледным существом. Парню не надо было даже смежать веки. Так с высунутым неприкушенным кончиком языка он и оставался, даже не смыкая глаз, лишь щурился, обращая время в немощь и дряхлость, — и оно, обессилевая вместе с ним, никак не могло подобраться к вечеру.

Мне стало казаться, что я никогда не доеду до своей станции. Но мне не приходило в голову помахать ладонью у его очей или пощелкать у уха. Я видел, как по-детски мягко, неэкстатически закатывались его зрачки, оставляя в просвете только голубизну роговицы в мелочи красных жилок у сегмента светлой радужки. Я спокойно и чересчур близко рассматривал его, и в этом не было и тени непристойности. Спя передо мной, он неправдоподобно и наивно подставлялся. Совершенно очевидно, что парень, не расстегнувший ни одной золотой пуговки на своей ушитой форме, явно давящей его, находился где-то по ту сторону происходящего, там, где его попирают совсем иные необоримые силы.

Но он, сидящий напротив, делался для меня невидимкой, и, проницая его, я ничего не задевал в нем — ни его несущественного тела, ни его небывшей истории, уже просочившейся в мир недоступности. Он был как знак, как безусловное обозначение места, к которому жизнь приложила чересчур великую силу, запросто смахнув все, что там.

И как он уцелел, думалось. Солдат, как-то по-особенному зевая — одними губами, не напрягая лица, иногда ероша свои мягкие, белесые волосы, вымолвил, наверное, две-три фразы, так и не вывалившись из дремучего сна без сновидений. Глядя на меня, он, со всей очевидностью, меня не.

Но был ли он слеп? Только одна его сентенция запомнилась мне: В этом была неколебимая неумышленная древность. В тощие пробелы, когда он бодрствовал, он показывал мне фотографии. И еще несколько любительских. Крайний справа — блондин, он совсем голый, так как ему не хватило соседской ноги. Это было ни к чему. Они были похожи на разгримированных маленьких лебедей из балета, еще не выбравшихся из галлюциноза и одурения танца.

Будущее мрачнело за их четверкой невидимой кулисой, бросало на них плотный отсвет, накидывало вуаль несуществования. Меня передернуло, будто я глянул в холодный разрытый лаз чужой жизни4. И он, снова уходя в сон, уже не прятал карточки, так как не мог попасть ими в карман. Я подымал их с пола, разглядывал как нечитаемые извещения о чужой судьбе.

Несколько раз мы выходили в тамбур, пропахший мокрым табаком и угольной пылью. Я влек сомнамбулу, стараясь не разбудить. Он тихо, очень аккуратно курил, держа папиросу двумя пальцами невыразимо нежно, как живую, — сначала стоя, потом, медленно оседая на корточки, уже приваливаясь к стене, не выпуская из пальцев погасающего окурка; а я глядел сквозь торцевое окно на разматывающиеся, уходящие рельсы.

Через некоторое время я понимал, что его, недвижимо сидящего, надо бы как-то разбудить. Он незаметно входил в ступор, будто разглядывал там, в своей глубине, нечто такое, чему нет ни названия в мире обычных слов, ни зримой оболочки среди всех видимостей, когда-то привидевшихся людям. Я отводил его, чуть подталкивая в мягкую отзывчивую спину, на место.

И мне не пришло тогда в голову, что он, как Сивилла или Пифия, сможет при моей настойчивости поведать хоть что-то о той жизни, к которой я, помыкаемый безвременьем дороги, приближался вместе с ним с каждым метром теснее и ближе.

Ну хотя бы показать жестами, высунуть, в конце концов, свой белый язык по-настоящему. Я смотрел на него, на его рот, на молодую, более светлую, чем его бледная кожа, щетину, будто испытывал к нему, этому безымянному существу, томительное чувство, от которого все время отмахивался, ловил себя на том, что морщу брови, смаргиваю, безуспешно перестраиваясь в другой безразличный регистр восприятия его, сонного, чуть пахнущего теснотой и молодостью.

Аккуратно собранные косточки отданы на безымянном разъезде унылой собачке, даже отдаленно не напоминающей сеттера. Она уткнулась благодарным лицом в их развал. Радостно вздохнула в кучку объедков. Тряхнула многовитым кудлатым хвостом. Потянулась в изнеможении и посмотрела на меня невыносимо печально. Компот из сухофруктов выпит, и хорошая банка с навинчивающейся крышкой унесена без моего согласия проводницей. Вот у переезда, вбритого в густой лес, грустная, еще молодая, но отяжелевшая женщина, подпирая шлагбаум, кажет поезду желтый лоскут.

Все происходит столь небыстро, что можно разглядеть подробно ее неряшливость и утомленность собою. Многослойное неопрятное облачение, наверно не сдерживающее тепло.

Темные пряди, выбившиеся из-под платка. Она смотрела в мою сторону как в зеркало, которого не стесняются. Но я успел поймать на себе ее невидящий взгляд. Ее бесполезная саморастрата бросалась в глаза, как обвисшая желть флажка. Как аккуратные линейки крохотного пустого огорода, подползшего к самой насыпи. Мне подумалось, что она, копаясь в нем, голыми руками пересыпает черную почву.

Я увидел словно ее очами, со стороны, как состав в тихой вибрации двинулся дальше, вписываясь в нетугую асимптоту мировой дуги. Человек, одетый в штатское, быстро двинулся в мою сторону только потому, что на станции, между путей остался лишь я. Поезд тихо отошел за моей спиной. Когда я увидел его вблизи, я расхотел говорить. Мне стало не до слов. Он как-то слишком аккуратно, как мне показалось, преувеличенно сдержанно пожал мою руку.

Но никакого порыва я не ожидал. Вот ветровка, серая кепка, армейские ботинки и эти крупные пуговицы5. Но, ответив на его быстрое рукопожатие, я позволил себе жест, и мне почему-то до сих пор неловко оттого, что я его так подробно помню. Хотя, собственно, что такого я сделал Ну, мгновенный неконтролируемый жест, чуть дольше секунды, до двух не успеешь досчитать. Но до сих пор сердце мое сжимается, когда я вспоминаю то поползновение близости.

Мой порыв снова ломается о плохую пластмассу, и мои совершенно сухие пальцы от волнения и посейчас, когда я это вспоминаю, делаются скользкими. И я совпал со всем, что было вокруг. Каким-то образом сам стал всем. Пустой голой стан-цией, опустевшими путями, низким, каким-то надутым, обиженным вечереющим небом.

А всем остальным — я пребывал и подавно. Под ложечкой у меня отчаянно сосало. Ранним утром новая жена моего отца строгала на кухне ингредиенты к винегрету, и я еле пошевелился под пологом кислого морока. Я еще плотнее укутался одеялом6. Мне хотелось только одного — чтобы и этот день прошел как можно скорее. Но время остановилось, став немощным и убогим. Эта была моя особенная тайная мантра. Завтракая один на один с собою, не слыша вкуса, я незаметно поглотил миску макарон по-флотски. На дне коричневел пригар.

Я поскрябал по нему слабой алюминиевой вилкой Новая жена делала все время одно и то же монотонное движение. То открывала высокую дверцу навесного шкафа, то выдвигала ящик снизу. Ее тело наплывало на меня тканью халата.

Но ее плоти под ним я не чувствовал. Будто она фантом, морок раннего часа. Кругом следы отцовского усердия, полки, ящички, мирные неостроумные приспособления. Они словно присыпаны простыми запахами быта — хозяйственным мылом, измельченным на терке, плотным настоем кипятка, горячкой выглаженной холстины.

Я понял, как он мастерит простые предметы, довольно топорно, не очень тратя себя, будто в расчете на временность. Но временное, незаметное и есть постоянное, так как нет его крепче. Знал ли это мой сбежавший от меня отец?

От окна на кухне пахло сильным ветром. Упругий парусящий вкус ветра, от которого не закрыться. Так же пахло сегодня и от отца. Он ведь не был в казарме. В углу комнаты, где я ночевал, — маленькая самодельная клетка. Она стоит на тумбочке, как цирк для лилипутов. Умильный крючочек на дверке. В руке у крохи — волосяной арапник на золотом кнутовище. В клетке — две серые мышки. С ее пухлых губ слова скатываются, делаясь круглыми.

Девочки вставали на задние лапки, шарили паутинкой усов в воздухе7. Жалкий в своей маниакальной аккуратности военный городок, вросший с одного бока в мордовский бор, был исхожен мной за каникулярные дни вдоль и поперек. В глухом высокомерном одиночестве. Кепку я на-двигал на самые. Но я не казался себе шпионом. Тайны нигде не было, так как все было простодушно распахнуто. Хотя с северной стороны городка простиралась запретная зона.

Она огорожена колючей проволокой, с ажурными сторожевыми башенками, расставленными на расстоянии полета тяжелого камня, кинутого пращой. По периметру на верхотуре вышек скучали маленькие среднеазиатские Давиды.

Ничем не пахнущий ближний косматый лес с подстилом легких шишек, пружинящих под ногами. Вот — мокрый жирный мох, не переходящий в болото. Разбитая кривая дороги, по ней, пьяно свистя, проносился буро-зеленый бронетранспортер, оставляя не тающий на холоду скульптурный выхлоп.

Сизый плотный газ можно было потрогать, помять и порезать. О прекрасной Луне, освещающей любовь. Это из бабушкиного репертуара. Память о ее молодости, когда она, живя в прекрасном городе, бывала в театре. Жестокая просинь расталкивала деревья, еще сильнее трезвя. Бытовое самоотвержение чужого семейства вызывало во мне только недоумение. Словно мое тело задевало их непомерно жесткое расписание. Ведь невзирая на праздники, они как заведенные, бодря себя, вставали ни свет ни заря, врубали на всю катушку радио и сразу распахивали легкие шторы на всех окнах.

Жильцы в сияющей бессонной доблести и непопираемом здравии предъявляли себя неприятелю. Стекла окон зло чернели в пустоту безумного мира. Враг обитал за лесным горизонтом, проседающим под собственной тяжестью. Там начинало едва мутнеть. За завтраком отец под хихиканье толкающихся близнецов проделывал один и тот же фокус, от него все мое нутро нехорошо сжималось, и я чувствовал себя жидким.

Он клал рядом со своей тарелкой небольшой складной ножик в красных боковинках.

йПУЙЖ вТПДУЛЙК. уФЙИПФЧПТЕОЙС Й РПЬНЩ (ПУОПЧОПЕ УПВТБОЙЕ)

Сидел, потупясь, в непроницаемости ступора, чуть ковыряя примитивную еду, будто бы готовился впасть в глубокий сон. Мерно дышал, гася в себе возбуждение. Все понятливо замолкали — словно все идет совершенно обычным ходом. Я с трудом выходил из ночного времени, подавляя позывы к зевоте.

Близнецы затолкались и заржали. Отец пропустил мой выпад. Он вообще пребывал где-то не здесь, совсем в других краях. Потом, как-то собравшись и глубоко вздохнув, он выпрастывал длинное лезвие ножа и, медленно, сосредоточенно глядя на узкое блестящее острие, приблизя его ко рту, поглощал весь предмет целиком.

Медленно и аккуратно заглатывая. Якобы помогая себе языком. За стиснутыми, как от невыносимого страдания, губами исчезал даже яркий черенок. Он наконец сглатывал, кадык его бежал по шее к самому подбородку, и отец делал вид, что опустил в свои недра весь раскрытый ножик целиком. Он магнетически проводил рукой от губ до самого живота.

Десятью секундами позже он отрыгивал ножик в ладонь, но уже сложенный каким-то непостижимым образом в совершенно безопасный предмет. А может быть, отец своим ежедневным, ежеутренним фокусом хотел придать остроту, изменить скаредность и уныние, охватившую все, что простиралось. Мне не пришло на ум тогда спросить его об. Она давно смирилась с абсурдностью этого ритуала. Она вообще смотрела на всех склонив голову, словно видела одним глазом. Может, она была не в силах сразу охватить зрением всю картину неосмысляемой жизни, разворачивающейся перед.

Скользила по жилью в опрятном халате в мелкий цветок. Мягко шуршала по рыжим свежеокрашенным половицам в толстенных шерстяных носках, топча пеструю штопку подошв. Мне тоже были выданы такие же спецноски негнущейся вязки. В тапочках на босу ногу по дому ходил только отец, чавкая при каждом шаге. Его пятки были желты. На кухонный стол сквозь стекла начинал сочиться мокрый серый свет. Гречневую кашу с молоком мы доедали, стуча ложками уже у дымчатого помолодевшего окна, за которым вытоптанные офицерские огороды упирались в кряжистую теснину.

В праздник самое то? Я ждал глубоких сухих холодов. Но мне было так грустно, что осень была во. Она томленьем осеняла меня изнутри. Мне казалось, что наша утренняя лабуда мешала проявиться всему — моим отношениям с отцом, замершим в болезненной неравновесной точке, лесной болезной природе, и наше настырное сверхраннее просыпание, думал я, искусственно длит тупую немочь. В доме существовал, одновременно как бы не существуя, еще один персонаж.

Это был солдатик, помогающий по хозяйству. Приносящий откуда-то издалека колодезную воду. Тихий, смуглый, с испуганными очами, совсем плохо понимающий по-русски.

Я запомнил, как он мусолит дет-скую тетрадку, куда им самим была перерисована печатными литерами присяга. Он по ней учит неродной язык Он совсем не занимал места. Даже когда молился, расстелив половичок. И я выходил в другую комнату или на кухню, пока он принимал куриную позу, замирал, как птичья тушка.

Ее тон был столь проникновенен, что волна сочувствия заливала. И если я шел тогда в туалет, то, лишь коснувшись своего члена, чуял, как он — мое продолжение — тепел и жив. Как горяча моя урина. Я с трудом удерживался, чтобы не начать мастурбировать. Это был приступ сочувствия? Жалости к самому себе?

Припадок тепла, затихая во мне, выкручивал теплую мягкую жилу под самым сердцем, но я знал из анатомии, что ее там не должно. Но она словно обдавала меня всего брызгами. Я понимал, что где-то через пятнадцать минут вернется отец Поздно вечером входивший в прихожую отец, там же у двери, вроде бы не обращая внимания на меня, услышавшего, узнавшего его по короткой оплеухе о дверь подъезда, как-то стремительно и одновременно мрачно начинал раздеваться. Столь быстро, будто за раздеванием должно непременно последовать наказание.

Я теперь сказал бы: Будто суровая военная форма мешает ему воплотить это наказание. Сковывает его движения, как болезнь. У вешалки, прямо у хлипкой двери, не успев ее толком затворить, он сбрасывал свой замечательный военный хитин, почти срывая череду золотых пуговиц, — вот-вот они разлетятся, сверкая.

Он пробегал тонкими пальцами по кителю быстрее, чем пуговицы вы-скакивали из петель. Он их словно заводил, магнетизировал, и они расстегивались сами по себе, чтобы блеснуть редкостной завораживающей искрой.

Поддаваясь гипнозу, я стоял ни жив ни мертв. Он стягивал сапоги, и меня настигал флер усталости его тела. Дрыгая ногами, как пацан, молодеющий отец разматывал бинты портянок, запревших за день, в ржавых сырых следах. Босыми ступнями нащупывал тапочки, как кочки в зыбком болоте. И он вступал в дисперсное поле сплошной неуверенности. Он, преувеличенно бодро покачиваясь с пятки на носок и обратно, стоял передо мной чуть дольше мгновенья.

До сих пор мне неизвестна истинная цена того промежутка. Стоял в одних лиловых, как отстиранные чернила, растянутых плавках. Этот цвет печали мне ни за что не позабыть. Из-под их провисшего края всегда стекал кожистый пустой лоскуток его желтоватой мошонки.

Как беззащитный знак тыльной стороны его плоти. В пустую емкость, пока он так переминался, низко опускались яички, он их из себя вытряхивал, как птица, сносил.

Реминисценции желаний. Натали Клери

Они повисали вещественной тягостью этого близкого мне тела. Как грузила, удерживающие гондолу летательного аппарата его голого существа. Как оберегаемая от всех в мире его тяжелая неприглядная суть. От всех, кроме. Мне казалось, что если на другой день это зрелище не настигнет меня, то он просто взовьется и навсегда исчезнет. И я понимал, что он, этот мужчина, пока близок мне только потому, что стоит в тридцати сантиметрах от. Я ведь не мог к нему пробиться. А может быть, и не. Мое любопытство пока наталкивалось на шершавую стену его тоски.

За домашним ритуалом она была непроницаема. И ничего тоскливее этой репризы в своей жизни мне видеть не до-водилось. Но вот он ныряет якобы помолодевшим пловцом в матерые растянутые бесцветные треники. И мне становилось ясно, что его жизнь состоит из тоски, которая им не чувствуется, потому что она невещественна. Видит Бог, я за ним тогда не подглядывал.

Ведь он сам приглашал меня созерцать. Это был особый уговор, установленный непререкаемый порядок. Без него течение жизни разрушилось. Сегодня бы не перешло в завтра.

Мои видения почти что бесплотны, так как равны мне, погружающемуся в разреженный галлюциноз прошлого. Настолько неправдоподобного, что уже и неотъемлемого.

Никогда не надсмехаясь над ним, сопереживал его живой голизне. Ведь это он сам себя мне таким предъявлял.

Созерцание отца никогда не было с моей стороны кражей. Я это точно. Потому что отец совершенно не смущался меня и моего взгляда. Не думаю, что сейчас то переодевание понимается мною как-то иначе, чем.

Ведь первое, что он бросал как снасть в стихшее жилье, еще с самого порога, в щель двери, была простая фраза: И тут, у двери, стою перед. Ведь близнецы к этому позднему часу уже крепко почивали. Да и жена предсонно возилась в глубине квартиры, перебирая нескончаемое рукоделие.

Она вязала на спицах у смутного берега. А может, отец на самом деле говорил: То есть не звал, а обращался ко мне, обрывая фразу, увидев. Мне не позабыть контраста между его белейшей голизной, маячившей передо мной мгновение назад, и проваленными синеватыми глазницами — тяжелыми, как темень за незанавешенными окнами кухни.

Он отворачивался к скользкому сине-черному окну и вглядывался в бездонное никуда. Сквозь проницаемый лик своего отражения. Как-то по-особенному тихо, безглазо. Но молчание его было не тихостью, а чем-то вопиющим, словно он собирался что-то такое важное для одного меня тихо и торжественно произнесть.

Все проистекало как в очень плохом кино, будто вот-вот услышу треск ленты. Потом, не выдержав этого труда, отец тяжело ниспадал в мутную стопочку водки. Словно сам опрокидывался в. Тихо и обреченно крякнув. Хлебал постные щи с грибами. Почему-то тогда сумма его невеликих движений представала передо мной гигантским самоотвержением. Он обычно подсаживался к столу, как-то неуверенно устраиваясь — далеко и сутуло. Не за столом, а именно около.

Почти наваливаясь на плоскость столешницы, на позорный орнамент клеенки. Склонив голову так отвесно, что за ту каникулярную неделю мне ни разу не удалось увидеть, как он ест. Лишь стальная ложка поднималась вверх и опускалась вниз в тупости внутреннего завода.

Мне видится его начавшая редеть макушка. Он, наверное, сильно полысеет. Левой рукой он всегда мял ломоть серого каравая, так и не поднеся ко рту ни единой крошки. Все его жесты оставались незавершенными. И их неполнота тревожит.

Он комкает мякиш, топя в нем узкий след указательного пальца; и мне совершенно ясно, что его рука совсем не подходит для военного дела. В первый раз, когда вечером увидел его за едой, — первый приступ невероятной жалости к нему, к этому неблизкому человеку, охватил. Навернулись ли слезы на мои глаза? Теплая волна сострадания двинула мое тело к нему, и я сделал шаг. Но только внутри себя самого, оставаясь в полном покое.

Цветок алоэ, зеленеющий в горшке на подоконнике раненой елкой, мгновенно заслонил все мое зрительное поле. Половина ростков была уже сощипана на примочки от чирьев, не покидавших хилых близнецов. Он в ответ взглянул на нее, будто она была сделана из резины, и не очень хорошей. Эта мягкая женщина была столь не ясна мне, что ревность меня ни разу не посещала.

И ей совершенно недоступна была природа его спешки, проистекающая из тотальной скуки, уже совершенно овладевшей. Интрига жизни отца, связавшая его с этой женщиной, останется для меня загадкой. Все особенности этого человека, из которых он и был сделан, громоздились за плотной непроницаемой стеной его тела и взора. В свою теперешнюю жизнь мало чего он. Книг — всего одна глупая короткая полка. Даже себя прошлого он где-то по дороге оставил.

Я его не узнавал. То, что меня цепляло, было настолько болезненным и жалким, что уже не нуждалось в сострадании. Он переживал скуку, куда вступил без. Но я разумел его, его переживания больше и. Будто о чем-то догадывался. Да и на что я был тогда способен в этом заторможенном времени военного городка? Серый заплаканный кирпич трехэтажных домишек, газовые трубы, серебряными жилами пущенные от дома к дому, упитанные тетки носят на руках младенцев в одеяльцах.

Дети всегда остаются маленькими. Они пищат, их самозабвенно укачивают, предъявляют друг другу, над ними укают и гулят. Все предметы, кажется, уже стерты и лишены своих имен, они ничем не помечены. И это — конец жизни моего отца, ее зримый избыточный предел. Если вообще возможен предел неизменности.

Когда седьмое ноября этого года повторит седьмое ноября года позапрошлого и одновременно будущего, могущего наступить через год или сто десять лет. Это — тавтология пассивности, повторяемость того, что само по себе уже ничего не.

Отец существует в этом не-пространстве. За те дни меня несколько раз настигали выразительные сцены офицерского быта, но со всею очевидностью мне было известно, что они повторимы.

И потому были совершенно безразличны.

The TRUTH Why Modern Music Is Awful

На подступах глухих мордовских лесов, в самих лесах действовала совсем другая орфография. Другие правила нарицания — всех моих качеств, всех моих чувств, всего того, с чем я тогда встречался. Мне даже казалось, что я заново привыкаю к своему имени.

Нечасто произносимое отцом, оно медленно ко мне прилипает, обволакивает. И я попадаю в зону, откуда давно уехал. Будто сам себя наращиваю. А отец, наоборот, из реального человека, о каковом мне все время думалось раньше, становится невещественным, неким поводом, и к нему я должен был приложить тогда свои чувства, а теперь — их итог, превратившийся в воспоминания.

Мне кажется, что все легко просачивалось сквозь его тело. Ведь, сгорев, став пеплом, он превратился в сокровенную драгоценность. Чья непомерная роскошь наконец заключена в безвластии надо. Ведь, оставив меня, он обратил и меня в ветошь. Вся моя память, все мои изжитые чувства будут всегда казаться мне ветхими.

И всю свою жизнь мне придется доказывать самому себе, что я нахожусь не в зоне кажимостей. И только теперь, через свою пассивность, — смогу наконец обрести над ним власть и силу, которых как бы и нет, так как они отсрочены.

Его новая жена нигде не работала. Да и где ей работать в военном городке. И она все время что-то делала по маленькому, но переусложненному хозяйству, мчась по сияющим половицам, мимо меня, скользя на подошвах толстых носков, простодушно улыбаясь, смотря чуть вбок и почти не разговаривая со.

Мне думалось, что она легко и незлобиво претерпевает меня в их доме, как непонятный след, оставленный моим отцом в неведомом ей прошлом. Она искоса всматривалась в меня, словно таким образом хотела постичь. Так казалось мне тогда в каком-то истовом самозабвении. Ведь все было ровно наоборот. Мне чудилось, что, слепо соболезнуя отцу, она заодно терпит и жалеет.

В доме царствует соблазн возобновляемого порядка. Но надо всем висит легкая тревога. Она восстает из многих звуков: Несколько лет назад я лечила Мариссу, пятнадцатилетнюю девушку, которая произвела на меня очень хорошее впечатление.

Общаясь с ней во время занятий, я восхищалась не только ее умом, но и прекрасной осанкой и неторопливыми движениями рук, которые ясно свидетельствовали о том, что она обладает развитым чувством собственного достоинства. Однако все изменилось, как только на занятие вместе с Мариссой явилась ее мать.

Девушку как будто подменили. С ее манерой поведения произошли разительные метаморфозы. Она сидела, не поднимая головы, и избегала встречаться со мной или с матерью взглядами. Руки она смиренно держала сложенными на коленях.

Стихи, за которые автор был удалён с сайта ПоэзияР (Леонид Цветков) / Стихи.ру

Я очень посочувствовала Мариссе, сразу поняв, что происходит. Она явно находилась под воздействием своей грозной матери, в присутствии которой ей больше всего на свете хотелось стать как можно менее заметной. Она явно боялась матери и, уступая ее давлению, на время жертвовала своим чувством собственного достоинства. Когда я сообщила им о своих наблюдениях, Марисса призналась, что в присутствии матери всегда ощущает неловкость.

Ей никогда не удавалось оправдать ее ожидания, не говоря уже о том, чтобы заслужить похвалу. Как только она это осознала, отношения между матерью и дочерью наладились и они научились наконец обращаться друг с другом уважительно.

Наклоны Когда человек вам нравится, вы обычно к нему наклоняетесь. Это признак того, что вас интересует и он сам, и то, что он хочет сказать. Если интерес чрезвычайно велик, то вы всем телом подаетесь вперед, в то время как ноги остаются на месте. Если человек сидит, наклонившись на бок, это означает, что он демонстрирует вам свое дружеское расположение. Если человек неприятен, наскучил или вы чувствуете себя с ним неловко, то вы обычно откидываетесь.

Однажды я обедала с подругой, которой понравился мужчина из нашей компании. Когда он извинился и вышел из-за стола, она принялась изливать мне свои чувства и в завершение спросила, есть ли у нее, по моему мнению, хоть какие-нибудь шансы. Я не захотела ее разочаровывать, поэтому рассказала, каким образом она может это выяснить. Я посоветозала ей посмотреть, как близко от нее он сядет и будет ли к ней наклоняться. Мужчина вскоре вернулся, и моя подруга быстро получила ответ на интересовавший ее вопрос.

Ее шансы были близки к нулю. Он сел и откинулся на спинку стула. Когда она потянулась к нему, чтобы коснуться его руки, он с явным неудовольствием отпрянул. Он мало обращал на нее внимания, а когда говорил с ней, то держался натянуто и очень официально. Его поведение говорило само за. У него были серьезные отношения с другой женщиной — моя подруга его не интересовала, и он дал ей это понять с помощью языка своего тела.

Нарушение границы Так же как и у животных, у людей существуют свои правила, касающиеся их жизненного пространства и собственной территории. Когда один зверь захватывает жизненное пространство другого, тот пугается и может на него напасть. То же происходит и с людьми. В каждой культурной среде есть правила, диктующие, насколько близко один человек может сидеть или стоять от другого. Выходцы из Латинской Америки и с Ближнего Востока стоят друг к другу ближе, чем жители стран Запада, которые не привыкли к тому, чтобы их стесняли.

Но если европеец или американец посещает другую страну, то познакомиться с местными порядками, а также придерживаться их будет для него совсем не лишним. Люди, которые нарушают границы чужой территории, какой бы национальности они ни были, либо обожают рисоваться и проявлять силу, либо совершенно не понимают, что делают. Когда кто-нибудь подходит к вам очень близко и начинает разговаривать, это может вам не понравиться и вы не захотите общаться.

Вы начнете пятиться и отступать до тех пор, пока просто не извинитесь и не сбежите. Возможно, вы заметите за собой, что в знак протеста неосознанно скрестили руки, попытались отвернуться или втянули голову в плечи.

Вы начали переступать с ноги на ногу, ерзать или пытаться изменить свою позу. Возможно, в вашем голосе появятся также резкие нотки, и вы попросите этого человека отступить на шаг. В ходе некоторых исследований экспериментаторы специально подходили к людям так близко, чтобы они ощущали дискомфорт. Стремясь показать, что их побеспокоили, эти люди обычно резко отходили в сторону. Иногда человек специально становится к вам слишком близко, чтобы заставить вас почувствовать себя неуверенно.

Вторжение на чужую территорию пугает тех, кому она принадлежит, и они отступают, пытаясь выяснить ваши намерения. Если вы встанете слишком близко, большинство людей это обидит, и, что бы они ни сказали, им ни за что не избавиться от тех отрицательных эмоций, которые вы вызвали.

Если вы подойдете к человеку слишком близко, это заставит его забеспокоиться: Или же человеку может не понравиться, как пахнет от. Однако ваша реакция на вторжение в ваше пространство может и не быть отрицательной, если вы рады, что видите человека так близко. Важно отметить, что человек, чувствующий свою силу и уверенный в себе, обычно занимает больше места, потому что не стесняется свободно вытянуть ноги или удобно расположить руки.

Ну а менее уверенный в себе человек, как правило, поджимает ноги и прижимает руки к телу, стараясь принять при этом позу эмбриона. Если человек стоит слишком далеко Люди, стоящие слишком далеко, кажутся заносчивыми, высокомерными или считающими себя выше.

Они буквально опасаются слишком с вами сблизиться. Возможно, они сидят или стоят так далеко, потому что вы им не нравитесь. Их раздражает ваш разговор, запах или внешний вид. Часто люди, стремящиеся физически дистанцироваться от других, в душе испытывают страх. Копирование движений Если вы хотите убедиться, что кажетесь кому-то привлекательным, проверьте, не повторяет ли человек ваших движений.

Если один из вас копирует элементы языка тела другого вы одновременно кладете ногу на ногу, подпираете голову рукой, сжимаете руки и. Когда человек подражает другому, это свидетельствует о том, что он хочет на него походить. Раскачивание с пятки на носок Эти телодвижения сигнализируют о том, что человек испытывает нетерпение или беспокойство.

Взрослые раскачиваются с пятки на носок в минуты волнения, когда им неловко и они хотят успокоиться. Такое поведение не редкость и у детей, особенно страдающих аутизмом: Если подобным образом ведут себя взрослые, окружающим это не нравится, потому что это их отвлекает.

Они не могут собраться и сосредоточиться на том, что пытается им сказать человек, который раскачивается. Ерзание Когда люди не находят себе места, они тем самым сообщают вам о себе множество информации. Они нервничают, и тогда это признак того, что они не хотят здесь больше находиться. Они заламывают руки или переминаются с ноги на ногу, что свидетельствует о волнении или раздражении.

Когда человеку неловко, он постоянно делает какие-нибудь движения, чтобы чувствовать себя. Когда людям неловко, у них повышается температура, они буквально ощущают жар в груди и возятся со своим галстуком, пытаясь ослабить узел. Поэтому когда вы увидите, что кто-то ерзает, знайте: Возможно, человек солгал или хочет уйти от людей, в обществе которых он в данный момент находится.

Наклон головы Голова, склоненная набок, сигнализирует о том, что человеку интересно и он готов выслушать то, что вы намерены сказать. Он сосредоточен на ваших словах, и вам удалось полностью завладеть его вниманием. Вы замечали, что маленькие дети, которые еще не научились говорить, нередко держат голову набок, когда к ним обращаются.

Это показывает, что они внимательно слушают. Резкое движение головой Услышав то, что им пришлось не по вкусу, люди часто делают головой резкое движение в сторону от говорящего. Скорее всего это бессознательная реакция, призванная создать преграду между человеком и источником дискомфорта. Кивание Людям, постоянно кивающим, когда вы говорите, нравится всем угождать. Обычно они испытывают горячее желание нравиться. Их манера как бы говорит: Как правило, это неуверенные в себе люди, которые опасаются того, что их отвергнут.

Когда человек качает или вертит головой, это означает, что он выражает сомнение или несогласие с тем, что было сказано. Он может качать головой, пытаясь проанализировать сказанное и решить, какую позицию должен в этом случае занять. Низко опущенная голова Если вы не участвуете в религиозной церемонии или не родились в стране, где принято склонять голову в знак уважения, то низко опущенная во время разговора голова свидетельствует о том, что человек не уверен в себе, страдает от низкой самооценки, несчастлив или переживает депрессию.

Покойная принцесса Диана имела обыкновение разговаривать с низко опущенной головой. Первоначально это могло быть признаком уступчивости, но поскольку Диана не изменила этой манере и позже, то мне кажется, что это явилось отражением ее тяжелого душевного состояния и доказательством того, что в своей роли принцессы Диана чувствовала себя не слишком уверенно.

Резко вскинутая голова Резко вскинутая голова сигнализирует о нависшей угрозе так же, как и выдвинутый вперед подбородок. Это признак агрессивности и враждебности, указывающий на то, что для решения стоящей перед ним проблемы человек готов пойти на крайности. Когда человек трясет головой или откидывает ее назад, эти движения обычно выражают презрение или высокомерие. Почесывание головы Если только человека не мучают вши или какое-нибудь кожное заболевание, почесывание головы означает, что он смущается или в чем-то не уверен.

Однажды я работала со своим музыкальным продюсером над песней, которую написала, и вдруг заметила, что он принялся яростно скрести в затылке. Я спросила, не сомневается ли он в концовке песни. Продюсер ответил утвердительно и добавил, что хочет, чтобы у песни был другой, более драматичный конец. Обратив внимание на то, что он почесывает голову, я догадалась, что продюсеру очень не нравится то, что мы делаем. Он решил, что мы должны изменить концовку песни, но боялся обидеть.

Или еще один пример. Допустим, вы задали кому-то вопрос, а человек начинает чесать затылок. Он сообщает вам, что не понял ваш вопрос или не знает, как на него ответить. Будет полезно повторить свой вопрос в иной форме, чтобы человек точно понял, чего вы от него добиваетесь. Изменив формулировку вопроса, вы также дадите собеседнику дополнительное время на подготовку ответа.

Пожимание плечами Когда люди пожимают плечами, это означает, что они говорят неправду, неискренни или им все безразлично. Человек, который лжет, обычно пожимает плечами очень. В этом случае это делается абсолютно непроизвольно и означает нечто совершенно иное, нежели безразличие или отсутствие заинтересованности.

Человек как бы сообщает, что говорит неправду. Такое быстрое передергивание плечами является бессознательной попыткой показаться хладнокровным, спокойным и собранным. Если человек поднимает плечи, но не пожимает ими, а оставляет их в таком положении, то он Демонстрирует свою беззащитность. Это движение часто делала Мэрилин Монро, чтобы подчеркнуть свою сексуальность и готовность к общению.

У того, кто держится уверенно, спина прямая, плечи расправлены, голова поднята и ягодицы подтянуты. Такой человек стоит свободно и непринужденно, равномерно распределив нагрузку на обе ступни. Если он сидит, то свободно держит руки и ноги и не пытается их скрестить.

Люди, которые держатся уверенно, одинаково хорошо себя чувствуют и на прогулке с друзьями, и на званом обеде. Они оживленно жестикулируют, чтобы выразить свою мысль нагляднее.

Все свое внимание они обращают на других, не думают, как они сами выглядят, а больше наблюдают за другими. Обычно они открыты и спокойны, и эти черты привлекают к ним.

Их манера держаться открыто и непринужденно производит на людей приятное впечатление. Иные манеры держаться вызывают у людей другие эмоции. Сутулость Когда человеку грустно, он обычно горбится. Понурые плечи — признак смирения, недостаточной уверенности в себе или даже депрессии. Они говорят о том, что человек несет тяжкую ношу. Тот, кто имеет такую осанку постоянно, возможно, хочет оградить себя от той или иной ситуации или от жизни.

Если человек горбится, это также означает, что ему не интересны ни вы, ни то, что вы хотите сказать. Он не устремляется вперед, а отступает, вяло выражая свой протест или желание сбежать. Обычно у человека с сутулой спиной и понурыми плечами бывает и впалая грудь. И поскольку внутренние органы зажаты, то они не могут функционировать таким образом, чтобы голос звучал полноценно.

Если человек всем телом устремлен вперед Когда человек вытягивает шею и всем телом устремляется вперед, это означает, что он сердится. При этом он может также выпятить подбородок и сжать кулаки. Все его мускулы сильно напряжены, что является проявлением воинственности. Если кто-то быстро шагает, подавшись всем телом вперед, знайте, что он очень рассержен. Чрезмерно прямая осанка Люди с чрезмерно прямой осанкой, напоминающей о военной выправке, часто чопорны и не гибки в своих решениях и взглядах.

Обычно они склонны видеть только черное и белое и считают, что все должно быть только так, как они хотят, или никак, то есть по природе своей они авторитарны.